Закладки

Вечный Грюнвальд читать онлайн

следят за тем, чтобы всегда проходимы были сосуды, подводящие Blut к громадным матерям.

Только в истинном в-миру-пребывании я был попросту бастертом, в том злом мире, что карал детей за грехи отцов.

Только ведь это всего лишь поговорка. Ибо что в этом плохого? Наказать можно всегда и любого, потому что виноваты все. Наказание неизбежно, наказание не требует обоснования или причины, наказание, просто-напросто, является последствием бытия.

Сейчас я вижу свое детство как в целости. Не как кинофильм, сцена за сценой, а скорее всего, как если бы одновременно видел все кадры на пленке, что началась с моим рождением, а закончился с ударом литовской секиры и с копытами дестриэ, которые выдавили из моей груди остатки дыхания.

Я рос в доме терпимости: так что были страшные мгновения, с момента, когда было мне десяток с лишним месяцев, пока не набрался опыта и не понимал еще, что происходит, но казалось мне, будто кто-то обижает мою матушку. Потом, чем старше я становился, тем представления эти более страшными становились, никак я к ним не привык.

Но помимо них много было мгновений и хороших. В prostibulum publicum[19] на втором этаже у нас с матерью была собственная жилая комната, в которой мать не принимала покровителей, чаще всего работала она в бане. Меня любили все духны, я их всех называл "мамками", что тогда, в семидесятых годах четырнадцатого века означало тетку, и даже махлер приносил мне гостинцы: чашку сметаны, куски пирога, медовые пирожные. Иногда давал он мне откусить кусочек лимона, а один даже подарил в полную мою собственность, я долго хранил его как самое большее из моих сокровищ, пока он не заплесневел и полностью засох. Так никогда я его и не съел.

Мать мою махлер при мне не бил; в конце концов, не из камня же было у него сердце; он ее бил, когда я не смотрел. Хотя такое случилось всего пару раз. Потому что матушка была послушной и весь свой заработок честно отдавала.

Не происходило тогда в моей жизни ничего важного, я попросту жил и рос. Разговаривал по-польски, понимал по-немецки, вот только сам практически ничего не говорил. Был я сильным, хотя и небольшого росточка, как на свой возраст; но охотно дрался даже со старшими мальчишками, иногда и побеждал.

Были у меня приятели: в доме разврата проживали родичи-близнецы моего возраста, Пётрусь и Малгожата, и часто приходил к нам поиграть Твожиянек, сын палача, старше нас на несколько лет; он уже помогал отцу вылавливать ничейных собак. Мы ходили к Висле, где Твожиянек учил меня и Пётруся ловить рыбу; как-то раз он забрал Малгожатку в кусты, вернулась она, вытирая слезы, но сильно об этом не нюнилась; в конце концов, росли мы в блудном доме, телесные дела не были для нас тайными, какими могли они быть для вас, дорогие слушатели моей жизни и в-миру-пребывания, если только детство ваше попало на тот особенный период на склоне второго тысячелетия после рождения Христа, когда нисходящая на низшие классы викторианская мораль закрыла копуляцию за дверью спальни, еще до распространения легко доступной для детей порнографии. Наверняка же вы слышали про английского художника Раскина, который в девятнадцатом столетии, в первую брачную ночь, увидав волосы на лоне супруги, посчитал ее чудовищем и уже не был в состоянии приблизиться к ней. Дитя своего времени, времени, когда делали вид, будто бы под одеждой у людей нет тел. Женское тело Раскин знал только лишь по скульптурам и картинам, а на них оно не поросло мехом в том месте, где соединяются ноги. "Обнаженная маха" наделала ужасный скандал в свое время, так ведь и у нее почти что ничего не видать, всего лишь какая-то тень настоящих волос. А Эффи, свежеиспеченная жена живописца, не знала еще методики brasilian waxing, вот и должна была показаться супругу чем-то вроде оборотня.

Раньше люди простые плодили детей по ночам в общих помещениях, а вельможи и родили детей при свидетелях, и жен дефлорировали при свидетелях, чтобы никто потом не мог сказать, будто бы matrimonium не было consumatum. Ну а потом уже все можно было осмотреть в 3-D или в виде голограммы, в полном спектре и любой конфигурации, и испытать вживую, проверить, прикоснуться, посмаковать, а на вкус все это было даже более правдивым и более реальным.

Затем времена опять поменялись, воцарилось новое пуританство, затем — новая развязность, и через много-много циклов все редуцировалось к размножающим аудиенциям у извечно спящей Матери Польши и к терпеливым копуляциям немецких аантропных самок в лебенсборнах, к фанатичным оргазмам неопоясанных самцов, которые все свои протеины отдавали Матери Польше в едином оргазме, в смертельном наслаждении, заканчивающем их короткие, наполненные трудами жизни. И так миллионкратно в каждой ветви древа истории. Так что не стану я больше этим заниматься, не о том вы, наверняка, желаете услышать.

Твожиянек, сын палача, был нашим, моим первым учителем внешнего мира. Это он дал мне осознать, кто мы были такие: дети от курвы-матери и пана малодоброго[20] сыны; я — бастерт, Пётрусь и Малгожатка — тоже внебрачные, сам он — получше, по крайней мере, в брачном ложе рожден, но, принимая во внимание профессию его отца, была то небольшпя, а то и вовсе никакая разница. Я же, кем был мой отец, не знал, но об этом вскоре. Твожиянек показывал нам мир посредством ассоциации с нами: то есть, он рассказывал нам, как выглядит турнир, разыгрывая при этом с огромным посвящением роли рыцарей, дам, зрителей, короля и герольда — наиболее живописной фигуры — которого в нашем королевстве не было, но о котором Твожиянек слышал, пребывая с отцом в чешской Праге. Этот рассказ, который мы слушали распахнув от восхищения рты, кончался констатацией, что турнир принадлежит более красивому, лучшему миру, в котором главные роли играют рыцари и дамы, а в качестве тихой и послушной публики на них допускают честных и набожных обычных людей; вот только нас, бастертов, детей проституток, палачей и воров, сразу же оттуда прогнали бы, если бы мы имели наглость появиться там. Ибо не достойны мы глядеть на развлечения добрых и хороших людей.

Так заканчивался всякий рассказ Твожиянека: когда рассказывал о красивых верховых лошадях, то заканчивал констатацией, что такой черни людской, как мы, таким отбросам, блевотине человеческой никогда не будет дано усесться в седле самой паршивой даже клячи, ибо даже самая распоследняя лошадиная дохлятина с отвращением сбросила нас со своей спины. Когда он рассказывал про шелка — мораль была та же самая: не для вас шелка.

Но тогда возразила ему Малгожатка, у которой не было иллюзий в отношении занятия, которому придется предаваться в уже скором будущем, и следя за своей матерью, имела об этом занятии, то есть о блядстве, неплохие знания.

И вот сказала она тогда Твожиянеку, что самые красивые их духен носят шелка и батисты, которые приносят им в подарок вельможи. Но вот Твожиянеку не понравилась наглость Малгожатки, вот и врезал он ей по лицу так, что кровь пошла изо рта и из носа, а он, обиженный, ушел к себе домой, мы же, то есть я и Пётрусь, злились на нее, ведь по причине ее несдержанного языка в тот день Творжиянек больше ничего не рассказал. Так что мы приложили еще и от себя, а Пётрусь на Малгожатку еще и отлил. За что потом его матушка страшно выдубила ему шкуру, два дня не мог он с кровати встать.

Тогда матушка никак не делилась со мной тем, кто был мой отец. Король. Об этом она рассказала только лишь на смертном ложе; то было на десятом году правления короля Людовика; матушка умирала в болях, что расходились с правого бедра на весь живот. Сегодня-то я знаю, что мать моя умерла от обычного воспаления слепой кишки, только что мне от того знания? Тогда я думал, что это злой Бог забрал ее у меня, да и часто так же думаю, забывая, что в Господа Бога — ни злого, ни доброго — не верю, поскольку его нет, а имеется только злой и тупой всеобщий божок, погруженные в которого мы извечно умираем.

А матушки своей я и так не вижу, ибо из моего шеола[21] нельзя достать до места, в котором она проживает.

О том же, кто приходится моим отцом, я вообще узнал за несколько мгновений перед смертью моей матери, дочери купца из Нуоренберка, краковской давалки.

Боль ее на миг сделалась легче; матушка протянула ко мне руки, схватила меня за плечи, сжала пальцы на моих худых предплечьях.

— Королевич еси, — сказала она. Я не понял.

— Еси сын короля Казимира. Его бастерт. Это он зачал тебя в лоне моем.

Она подала мне белый батистовый платок с королевской монограммой.

— Король дал мне платок этот, после того, как поимел меня как мужчина, — шептала она.

Не плакала она, все свои слезы она выплакала уже давным-давно.

— Возьми его, носи с собой всегда. Это знак того, что ты королевич, короля Казимира бестерт. Только не потеряй, сыночка.

Болезненная судорога вдруг заставила ее свернуться клубком, словно бы невидимый кукольник дернул за шнурки своей марионетки.

— Gott gebe gluck, — в боли матушка начала шептать по-немецки, словно бы в боли спали с нее все годы, проведенные в Кракове, как будто бы осталось только то, что слышала она в колыбели. — Bis Etyli und vor Echwige. Geh zu Noremberk[22].

Будь тихим и молчаливым. Как она, всю жизнь — и ткт же Нуоренберк, счастливая страна моей матери, веселая страна, страна детства.

Я мало чего из всего этого понимал. Впоследствии спросил я махлера, когда пришел он вечером для устройства похорон. Он пожал плечами. подтвердил, кивнув головой. Вроде бы так говорят. Я допытывался дальше; в конце концов махлер буркнул что-то, чтобы я оставил его в покое.

Я и оставил.

Вскоре

Книга Вечный Грюнвальд: отзывы читателей