Закладки

Солнце тоже звезда читать онлайн

каждым днем будет только расти. Бев останется в Америке и продолжит жить американской жизнью. Наташа окажется на Ямайке, в той стране, где родилась и при этом ощущает себя чужой.

Сколько времени пройдет до тех пор, как друзья о ней окончательно забудут? Сколько ей понадобится месяцев, чтобы научиться говорить на патуа? Сколько минует лет, прежде чем ее прошлая, американская жизнь окончательно забудется?

Однажды значение irie снова поменяется, и оно станет очередным словом с длинным списком архаичных или устаревших значений. Irie? – спросит тебя кто-нибудь с идеальным американским акцентом. Irie, – ответишь ты, давая понять, что все окей, но на самом деле ты не хочешь ничего рассказывать о своих делах. Никто из людей и не вспомнит об авраамических религиях, растафари или о ямайском диалекте. Это слово будет совершенно лишено какой-либо истории.





Даниэль

Местный парень погряз в пучине родительских ожиданий и разочарований, на спасение надежды нет




В ТОМ, ЧТО ТВОЙ СТАРШИЙ БРАТ – сверхуспешный козел, все-таки есть один плюс: это снимает груз ответственности с твоих плеч. Чарли всегда в полной мере оправдывал ожидания родителей за нас обоих. Теперь, когда он уже не кажется идеальным, ответственность переложили на меня.

Диалог, который происходил уже 1 миллиард 300 тысяч раз (плюс-минус) с тех пор, как Чарли вернулся домой из Гарварда, выглядит примерно вот так:

Мама. У тебя нормальные оценки?

Я. Ага.

Мама. Биология?

Я. Ага.

Мама. А математика? Ты не любишь математику.

Я. Я в курсе, что я не люблю математику.

Мама. Но оценки нормальные?

Я. По-прежнему «хорошо».

Мама. А почему не «отлично»? Тебе пора взяться за ум. Ты уже не маленький мальчик.

Сегодня у меня собеседование с выпускником Йельского университета. Мы будем говорить по поводу моего поступления туда же. Йель – только Второй в списке лучших учебных заведений, но я в кои-то веки топнул ногой и отказался подавать заявление в Лучшее учебное заведение (Гарвард). Мне претит сама мысль о том, что я поступлю туда же, куда и Чарли, и снова буду «всего лишь» его младшим братом. Плюс ко всему, никто не знает, примут ли меня в Гарвард теперь, когда Чарли временно отчислили.

Мы с мамой сидим на кухне. По случаю сегодняшнего собеседования она варит для меня манду (пельмени). Для того чтобы еще больше проголодаться перед пельменями, я жую хлопья Cap'n Crunch (лучшие хлопья, известные человечеству) и пишу в своем блокноте фирмы Moleskine.

Я корплю над поэмой о разбитом сердце, и корплю уже целую вечность (плюс-минус). Проблема в том, что мне никто еще не разбивал сердце, так что эта тема дается мне с трудом. Писать за кухонным столом – роскошь. Я не смог бы делать это в присутствии отца. Вслух он не выражает свое неодобрение моим увлечением поэзией, но определенно точно его не одобряет.

Мама прерывает мое жевание и творческий процесс одной из вариаций нашей стандартной беседы. Я отвечаю ей на автомате, вставляя свои «ага» между порциями хлопьев, как вдруг она меняет сценарий. Вместо привычного «Ты уже не маленький мальчик» она говорит:

– Не будь как твой брат.

Она произносит это на корейском. Для усиления эффекта. И благодаря Богу, или Судьбе, или Чистейшему Невезению Чарли заходит на кухню как раз в этот момент. Я перестаю жевать. Любой, кто посмотрел бы сейчас на нашу семью со стороны, подумал бы, что все в порядке: мать готовит завтрак для двух своих сыновей. Один сын за столом ест хлопья (без молока), потом на кухне появляется второй, и он тоже собирается позавтракать. Но в действительности происходит совсем другое. Маме становится так стыдно, что она заливается краской. Румянец едва заметен, но он есть. Она предлагает Чарли пельмени, несмотря на то что он терпеть не может корейскую кухню и отказывался от нее с тех пор, как начал учиться в средней школе.

Что делает Чарли? Просто притворяется. Притворяется, что не понимает ни слова по-корейски, что не слышал, как мама предложила ему пельменей, что младшего брата не существует. Ему почти удается обмануть меня, но потом я смотрю на его руки – пальцы сжимаются в кулаки – и понимаю, что с ним происходит в действительности. Он все слышал и все понял. Мама могла бы назвать его эпическим отморозком, аниматронным членом с яйцами – любые другие оскорбления задели бы его меньше, чем фраза «не будь как твой брат». Ведь мама всегда упрекала меня по-другому: «Почему ты не можешь стать таким, как твой брат?» То, что теперь она изменила свое мнение, не принесет ничего хорошего ни мне, ни Чарли.

Он достает из шкафа стакан, наливает в него воду из-под крана и пьет, потому что хочет побесить мать. Она открывает рот, чтобы произнести: «Нет.

Пей из фильтра», но тут же его закрывает. Чарли делает три быстрых глотка и, опустошив стакан, ставит его в шкаф. Немытым. Дверцу шкафа оставляет распахнутой.

– Умма[4], оставь его в покое, – говорю я ей после того, как брат уходит.

Я зол на него и зол из-за него. Чарли трудно вынести критику родителей. Я лишь могу догадываться, какая это засада – целый день работать в магазине с отцом. Готов поспорить, папа отчитывает его в любую свободную минуту: когда не приходится улыбаться покупателям и отвечать на вопросы о накладных прядях, маслах из чайного дерева и уходе за поврежденными волосами. (Мои родители держат специализированный магазин косметики для афроамериканцев. Он называется «Красота черных волос».)

Мама открывает пароварку, чтобы проверить, готовы ли пельмени. Ее очки запотевают. В детстве меня всегда это веселило. Мама специально делала так, чтобы очки запотели как можно сильнее, а потом притворялась, будто не видит меня. Сейчас она просто снимает их и протирает полотенцем.

– И что случилось с твоим братом? Почему он не справился? Он всегда справлялся.

Без очков она выглядит моложе, симпатичнее. Странно ли считать собственную маму симпатичной? Вероятно. Уверен, что эта мысль никогда не приходит в голову Чарли. Все его девушки (все шесть) были очень миленькими и пухленькими белокожими блондинками с голубыми глазами. О, нет, вру. Была одна девчонка, Агата. Она стала последней, с кем он встречался в школе, перед тем как поступить в университет. Глаза у нее были зеленые.

Мама снова надевает очки и ждет ответа. Я должен найти для нее ответ. Она не выносит неопределенности. Неопределенность – ее враг. Думаю, это потому, что она росла в нищете в Южной Корее.

– Он всегда справлялся. Что-то случилось.

И теперь я чувствую еще большее раздражение. Может, ничего с Чарльзом и не случилось. Может, он вылетел из университета просто потому, что ему не нравились занятия. Может, ему не хочется быть врачом. Может, он вообще не знает, чего хочет. Может, он просто изменился. Но в нашей семье меняться не позволено. Мы обязаны выучиться на врачей! Мы встали на этот путь, и сойти с него так просто не выйдет.

– Вам, мальчики, легко тут. Америка сделала вас нежными.

Если бы всякий раз, когда я слышал это, у меня появлялась еще одна извилина в мозгу, я был бы чертовым гением.

– Мы родились тут, мама. Мы всегда были нежными.

Она усмехается.

– Что насчет собеседования? Ты готов? – Она обводит меня взглядом, и то, что она видит, ее не удовлетворяет. – Тебе бы постричься перед ним.

Уже несколько месяцев она настаивает, чтобы я избавился от своего короткого хвостика. Я издаю звук, который одновременно значит и согласие, и несогласие. Она ставит передо мной тарелку с манду, и я ем их молча. Из-за важного собеседования родители позволили мне сегодня не ходить в школу. Сейчас только восемь утра, но я ни за что не соглашусь остаться дома еще на пару часов и вести все эти разговоры. Прежде чем я успеваю сбежать, мама вручает мне кошелек.

– Anna[5] забыл его взять. Отнеси ему.

Я уверен, что она собиралась отдать его Чарли, когда тот собирался в магазин, но забыла из-за той истории на кухне.

Я беру кошелек, хватаю свой блокнот и тащусь наверх одеваться. Моя спальня – в конце длинного коридора. Я прохожу мимо комнаты Чарли (дверь, как обычно, закрыта) и родительской спальни. У стены стоит парочка нераспакованных маминых холстов. Сегодня у нее выходной, и, готов поспорить, она предвкушает, что проведет день в одиночестве за рисованием. Последнее время она рисует тараканов, мух и жуков. Я посмеиваюсь над ней. Говорю, что сейчас у нее Эпоха Мерзких Насекомых, но она нравится мне даже больше, чем Эпоха Абстрактных Орхидей, которая закончилась несколько месяцев назад.

По пути в свою комнату я делаю небольшой крюк, заглядывая в пустую спальню, которую мама использует в качестве своей арт-студии. Мне интересно, нет ли там новых рисунков. И точно: она нарисовала гигантского жука. Сам холст не очень большой, но жук занимает почти все свободное пространство. Мамины рисунки всегда были яркими и красивыми. И ее затейливые, почти анатомические изображения насекомых получаются просто великолепными. Гигантский жук выполнен в темных перламутровых оттенках зеленого, синего и черного. Панцирь жука сверкает, словно масло, разлитое на воде.

Три года назад папа сделал маме сюрприз на день рождения – он нанял в магазин помощника на полставки, чтобы она могла сидеть дома несколько дней в неделю. А еще он купил для нее набор масляных красок и несколько холстов. Я никогда прежде не видел, чтобы мама плакала от радости. С тех самых пор она очень часто рисует.

Оказавшись у себя в комнате, я в десятитысячный раз (плюс-минус) задумываюсь о том, как сложилась бы мамина жизнь, если бы она осталась в Корее. Какая бы ее ждала судьба, если бы она никогда не познакомилась с моим папой? Если бы у нее не появились мы с Чарли? Стала бы она художницей?

Я надеваю новый, сшитый на заказ серый костюм и красный галстук. «Слишком ярко», – сказала мама, когда я примерял его в ателье. Очевидно, она думает, что только

Книга Солнце тоже звезда: отзывы читателей