Закладки

Вечный Грюнвальд читать онлайн

головой с глазами из цветных камушков, я обращался к волку, а он отвечал мне; теперь думаю, что отвечал он мне голосами черных богов..

Иногда выглядывал я наружу, присматривался к дороге: к вёскам, лесам, иным, чем Краков, городам, и две картины запомнил на все свое истинное в-миру-пребывание. Первая картина — это рыцарский кортеж, красивейший рыцарский кортеж, который я в истинном в-миру-пребывании видел.

Рыцарь в поездке! Не было ничего в моем мире более красивого, ничего более торжественного, ничего более мужественного, чем рыцарь, путешествующий с богатой свитой.

Это и была квинтэссенция рыцарства: ехать. В паломничество, на войну, с договором к дружественному повелителю или в гости к дяде, или же просто: куда глаза глядят, искать приключений, гостить в замках. Ехать.

И вот на сиво-вороном пальфрей, то есть подъездке, едет рыцарь, в кафтане с гербом, с большим кинжалом; конь идет иноходью, слегка колышась, чтобы достойный всадник не слишком устал. А за ним свита: пажи, стрелки, все вооруженные; далее запряженные мулами телеги с имуществом, затем кони без поклажи и без всадников: громадный черно-гнедой дестриэ с покрашенными в красный цвет гривой и хвостом, белый парадный пальфрей, сивый курсер для турнира, другие маршевые кони, запасные для стрелков, сплошные жеребцы или валахи, только среди маршевых две кобылы. Вспоминал я Твожиянека; это он, после посещения турнира, научил нас, то есть Пётруся и меня, так как Малгожатка исключена была из этого знания, как различать рыцарских коней. Он говорил о них, словно большой знаток, хотя потом большая часть из того, что нам рассказывал, оказалась неправдивой или полуправдой, но тогда я слушал бы каждого, кто пожелал бы мне рассказать о рыцарских конях.

Наш караван — возы, волы, двое конных — уступила рыцарскому шествию дорогу. Я глядел во все глаза, приоткрыв холстину. У рыцаря на кафтане был герб с золотым полем, а на нем задравший голову черный тур.

Проезжая мимо нас, рыцарь бросил возницам пару монет — не из благодарности за то, что уступили дорогу, а просто так, из господской милости. Я же насыщал глаза богатством одежд, оружия — у всех стрелков и слуг мечи или палаши, с самострелами, рогатинами, в капеллинах и кольчугах, один лишь сам рыцарь менее всего вооруженный, без какого-либо панциря, шлема, в красивом темно-красном шапероне на голове.

И он проехал, даже не зная того, что на телеге сидит бастерт короля Казимира. А вот если бы знал — думал я — то, возможно, забрал бы меня с собой, сделал меня пажом и мог бы мною хвастаться: поглядите-ка, на службе у меня королевский бастерт. И в извечном усмертии, в мириадах событий наверняка есть и такие, в которых он останавливается, а я выскакиваю с телеги, припадаю к рыцарскому сапогу и плачу, и рассказываю свою историю о том, как меня похитили, и рыцарское сердце отмякает, ведь это же история словно из романа, так что забирает он меня и усыновляет, и дает мне рыцарский пояс и меч, и парчу, только я не забываю того, не забываю, и, в конце концов, благодарность превращается в неприязнь, неприязнь же — в ненависть, и наконец я скрытно убиваю своего благодетеля, и ухожу со двора его в мир как странствующий рыцарь без страха и упрека, только вот рыцарь лишь внешне, потому что с ужасным пятном на сердце, с сердцем, почерневшим от ненависти.

И наверняка ведь была такая история в мириадах событий, только я ее не выделяю, не упоминаю, отмечаю только лишь, что должна была иметься такая. Выделяю лишь то, что в истинном в-миру-пребывании или близко к нему: как проехали мимо.

И когда уже проехали они, услышал я, как возница разговаривает с начальником каравана, назвали они имя рыцаря: Бартош из Веземборга, герба Тур, сын Перигрина, староста куявский, в последнее время знаменитый тем, что взял в неволю шестьдесят французских рыцарей, направлявшихся в Пруссию, что желали присоединиться к крестовому походу против жмудинов. Якобы, взял он за них тридцать тысяч флоринов выкупа от Винриха фон Книпроде. И поехпли мы дальше, вслед за ними, я же размышлял, что вот если бы набрал я немного навоза, который оставили кони кого-то, кто обладает таким прекрасным именем: Бартош из Везенборга, герба Тур, сын Перигрина, староста куявский — то была бы у меня хоть какая память о нем, как платок от отца моего или ножичек, которым я Твожиянека убил. Только когда хотел есмь соскочить с телеги, кто-то из слуг стегнул меня нагайкой, наверняка думая, будто бы я сбежать навострился, так что я тут же в шкуры закопался и навоза на память не собрал.

Вторым образом, который я запомнил, был портрет. Лицо молодого священника в Праге. Купец, мой двоюродный дед, разговаривал с ним, мешая чешско-польские и немецкие слова, титуловал его по-латыни "canonicus", а потом когда священник уже ушел, сообщил возчику моей телеги, что это ксёндз каноникус Гонза из церкви святого Вита. Встреча, которых много случается, я бы ее наверняка и не запомнил, если бы не то, что ксендз этот меня заметил.

С тех пор, как стал я убийцей, черные боги дремали в храме, что размещался под сводом моего черепа. И почувствовал я внезапно, что под взглядом ксендза Гонцы из собора святого вита черные боги извиваются, ёжатся, и почувствовал я, что боятся они.

Ксендз-каноник ничего не сказал. Подошел он к телеге, развернул холстину, глянул на меня с близкого расстояния и начал присматриваться. Я молчал, а священник положил мне ладонь на голову и прошептал молитву.

— Sancte Michael Archangele, defende nos in proelio, contra nequitiam et insidias diabolic esto praesidium. Imperet illi Deus, supplices deprecamur: tuque, Princeps militia caelestis,Satanam aliosque spiritus malignos, qui ad perditionem animarum pervagantur in mundo, divina virtute, in infermum detrude. Amen[28].

Я не понял ни единого слова, но явно почувствовал, как черные боги корчатся, словно брошенные в огонь червяки. Ксёндз ушел, а их не было. Только знал я, чувствовал — вернутся. Ведь на то место, что осталось после них в моей голове, не пришел снова ни Христос, ни Господь Бог, ни кто-либо другой.

В течение тех двух месяцев поездки мне было так одиноко, как никогда еще не было в жизни: потом и еще впоследствии, чаще бывал я одинок и один-одинешенек, чем с кем-то, но тогда, на телеге, я переживал это в первый раз. Я тосковал по духнам из публичного дома, скучал по Малгожатке и Пётрусю, тосковал даже по махлеру Вшеславу и клиентам, что, выходя от духен, давали мне остатки еды. А здесь мне никто не давал мне помимо того, что обязывал их подробный договор с моим двоюродным дедом: во время поездки я получу место для сна, ежедневно bir suppe, то есть пивную похлебку, хлеба, сколько захочу, в воскресенье — кусок gekochte huner, то есть вареной курицы. И ничего более: и тут я имею в виду даже какие-то лакомства, но то, что со мной никто даже не заговаривал. Духны очень ласковы к детям, так что я привык, даже когда не хватало мне моей матушки, кто-то гладил меня по голове или прижимал к себе, или давал шутливый подзатыльник.

А тут два месяца на повозке — и ничего. Ни слова, если не считать коротких команд по-немецки, что пора идти по нужде, потому что потом целый день будем в дороге, без стоянок, или что дают кушать. Никто не поднял на меня руки; один раз только, когда я споткнулся и вылил похлебку на волчий мех, но даже и тогда меня не наказали так, как я того заслуживал; мне попросту дали кулаком по голове — и конец; ну и еще раз, плеткой, когда хотелось мне навоза взять

В городах был запрет сходить с воза и шататься по улицам, запрет наверняка верный, и я боялся его нарушить, и не нарушил, так что к иным мирам я приглядывался только лишь из-за полотнища воза, и было любопытно, когда я встречал взглядом взгляд иного ребенка, когда видел красивого рыцаря или даму, или какую богатую лавку — но по большей части дороги: ничего, лишь деревья, страшный и темны лес и страшные, неприступные горы; так что подружился я со своим уголком в телеге между шкур и, понятное дело, плакал, только я уже подружился и со своим плачем и переполнявшей меня печалью.

И все время видел я сны о матушке своей, и лишь к тому никак не мог привыкнуть, что когда просыпался, ее уже не было.

Пока, в конце концов, не доехали мы до Норемберка, выглянул я из воза и увидел этот город, опоясанный двумя линиями стен. В стенах, весьма часто, башни граненые, с машикулями[29], побольше и поменьше, с крутыми высокими крышами, ощетинившиеся зубцами. Чуть подальше барбакан у ворот, граненый, с отверстиями, из которых защитники могли бы поражать врагов. Я посчитал башни: со стороны нашего тракта было их видно девять граненых в первой линии стен; кроме того: барбакан у одних ворот и две круглые башни у других ворот, под которыми не было дороги, зато из которых вытекала река; а рядом с первыми воротами еще и донжон, несколько выдвинутый перед плоскостью стен, так мне, по крайней мере, казалось, что это именно донжон. Стены были опоясаны рвом, воду для которого, наверняка, брали из реки. Над воротами располагался двуглавый орел римской империи.

Над городом, внутри крепостных стен, на холме, большем чем вавельский, высился замок. Когда увидел я его, то подумал есмь: это и есть мне место, тут должен я жить. Высились в небо четыре гордые башни его с коническими крышами и мощными машикулями, они высились над башнями церквей: святого Лаврентия, самыми высокими в городе, если не считать замковых, и святого Зебальда — пониже. В этом замке жил бургграф Фридрих, о чем я не знал,


Книга Вечный Грюнвальд: отзывы читателей